Нагиса Аои
И рождаю ловушки ума, как будто не знаю, что придумала бездну сама и вела себя к краю.
Она сидит в баре на берегу, пьет какао, щурится в его сторону; у нее волоски на теле и ресницы выгорели и золотятся, а еще соль - на руках, веках и даже мочках ушей; такое яростное солнце, что только береги плечи; на ней белый сарафан, узкие шлепанцы и предательская, предательская усмешка. Я, конечно, чертов коллекционер, думает она, чертов собиратель редкостей, у меня были мальчики удивительных кровей и разрезов глаз, но такого еще не было, нет, такого не было никогда.

Они, пожалуй, играют на грани фола; водное поло наверху, в бассейне отеля, она пасует мяч мальчику-швейцарцу лет шестнадцати, из своей команды, а Маурициу бросается, перехватывает его в воздухе и плывет забивать - она догоняет его, опрокидывает на спину, топит, быстро, мстительно целует под водой, отбирает мяч, выныривает, отдает мяч своим и смотрит, как он встал у края бассейна, тяжело дышит и глядит на нее круглыми от изумления глазами; ох, его вышвырнут отсюда, едва заметят, его менеджеры ходят всюду и бдят, как цепные псы; он всего лишь спортивный инструктор, он перестает улыбаться, стоит ей подойти к нему ближе, чем на два метра; когда она выходит из моря и кладет ему на горячую черную спину две мокрые ладони, он выгибается, скулит и говорит сквозь зубы - "babe, I'm on my fucking work, do you remember?"

И еще волосы - войлочные, кукольные, скрученные в пружины; он их ненавидит, прячет под бейсболки и банданы, уворачивается, если попробовать погладить по макушке; но вот выходит из воды и трясет головой, и они сверкают, мокрые, и ложатся кудрями на лоб, вот же дурак, не любить такие, да это ж тебе сам Бог ерошил волосы, накручивал на мизинец.

Она им любуется, гордится, по-миллионерски, по-галеристски - очень красивый, находка, черная жемчужина; он вряд ли представляет себе, кому и за что конкретно она мстит сейчас в его лице - мужу ли, неулыбчивому человеку без ресниц, так не любящему обниматься на людях, его ли лучшему другу, узкому, болезненно красивому Пабло, который в свои тридцать выглядит мальчишкой, носит джинсы-дудочки и белые худи с большими капюшонами, и эти свои скулы, и ямочку на подбородке, и татуировку, и можно всю руку себе насквозь пропороть ногтями, так стискиваешь кулак, когда смотришь на него где-нибудь за ланчем, вы с мужем, и он со своей смешливой девицей, как же ее, Клара, Клаудиа? - можно безупречно владеть лицом, но вот в ладони всегда остаются глубокие красные полумесяцы; Паблито злодей, он любит задеть ее ногу за барной стойкой, заправить выбившуюся прядь ей за ухо, отвести от губ ее руку, если она говорит, грызя палец, а ему не разобрать слов, и каждый раз она дергается, как от разряда, и осекается посреди разговора, и он прекрасно видит это, и наслаждается эффектом, и так уже год - когда Маурициу при задернутых шторах жаркой, шелковистой, одушевленной мглой обнимает ее ночами, она ни на секунду не закрывает глаз, она глядит прямо перед собой и говорит им мысленно - видите, видите, видите? какой он красивый, как он не похож на вас всех и как он любит, любит, любит меня, - когда она идет с ним за руку по маленькому средиземноморскому городку, и пожилые торговки фруктами неодобрительно качают головами, - белая синьорита и черный, как пантера, парень в бандане, - она торжествует всем существом, пусть бы за ними охотился человек с камерой, пусть бы он сфотографировал их, целующихся, в кафе, прислал бы фотографии этому флегматику, и этому самодовольному красавцу, и этому идиоту начальнику кафедры с вечно сальными волосами, и этим разгильдяям студентам, и этой чопорной матушке, которая даже спит, кажется, во всех семейных драгоценностях разом, чтобы у нее отвалилась и без того шаткая вставная челюсть; о, она празднует, у нее нет сил не улыбаться, и Маурициу, отследив направление ее взгляда, куда-то сквозь или за него, спрашивает, поднимая бровь - "babe, what are you smiling at?"

Бог его знает, почему он такой черный; поровну кубинских, бразильских и итальянских кровей; его хочется фотографировать, но нельзя даже на телефон, как бы ей ни хотелось в глубине души, чтобы муж нашел эти снимки и пришел спросить у нее, что за черт скалится ей в камеру на каждом углу.

Он уволок ее на дикий пляж вчера и попросил размять ноющую спину, и не нашлось никакого крема, кроме ее солнцезащитного - и она хохотала в голос, натирая черному парню спину кремом с высоким уровнем защиты от ультрафиолетовых лучей, "listen, babe, I just wanna protect you from the sun".

Она сидит в баре на берегу, в белом сарафане, а он говорит с девочками из Польши, усевшись на самый край шезлонга, ослепительно смеясь; девочки разглядывают его жадно, едва удерживаясь, кажется, чтобы не проверить, какой он наощупь; а ей завтра улетать, и какао горчит, горчит от этой мысли, как будто в него подсыпали перцу; Маурициу не знает ни про мужа, ни про Пабло, ни даже ее настоящего имени; что ты делала месяц на море, моя девочка? - я купалась, ела крабов, мама, и ездила на экскурсии, вот, привезла тебе специй и бирюзы.

Она будет больше всего бояться и больше всего надеяться, что Маурициу тоже оставит ей что-нибудь на память - скажем, какую-нибудь y-хромосому, от мужа пять лет, как не удается забеременеть - тогда бы ей хватило духу уйти, наконец, от него, бросить преподавать в ненавистном университете, родить темнокожего мальчика и показать увесистый фак всем тем, кто полагает ее подающей большие надежды, хвалит, похлопывает по плечу, одобрительно оглядывает, поощрительно приобнимает, заставляет вежливо улыбаться в ответ - она с внимательным азартом ждет того дня, когда все наконец перестанет сходить ей с рук, и раскроется, и обрушится, разойдется по швам, и уже не надо будет латать старое вранье новым враньем, проглатывать окончания ("мы ходили", "мы видели"), когда все будет кончено, все будет можно - но тесты по возвращении будут успокоительны, как таблетки, выдохни, babe, тебе не о чем волноваться.

Тебе снова совершенно не о чем волноваться.
Полозкова